ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

 

 

Входят Полонский и Гость.

 

Полонский  (оживлённо, как бы продолжая начатый разговор).  Я всегда больше всего любил ночь. Да и работалось, т.е. сочинялось, мне лучше всего в ту пору. Зато вставал обычно после полудня, за что неоднократно получал нагоняй от домашних.

Гость.  Яков Петрович, я знаю, что у Вас много стихотворений, посвященных ночи: и грузинская ночь, и в горах Шотландии; если дума, то ночная; если тени, то непременно в содружестве со снами: «…полуночных теней уловленные речи встревожили мой сон и подняли с постели» и дальше: «Но то, что я писал, они уж не видали, а я записывал таинственный их лепет…»

Полонский.  Серёжа, я у себя таких строк не помню…

Гость.  Ничего страшного: через год Вы напишете «Тени и сны».

Полонский.  Дай-то Бог! А согласитесь, хорошо: «…записывал таинственный их лепет…»?

Гость.  Просто великолепно!

Полонский.  Идите, садитесь. А я прочитаю стихотворение, которое так и называется «Ночь».

 

Гость садится. Полонский выходит на центр комнаты и начинает читать.

 

НОЧЬ

 

Отчего я люблю тебя, светлая ночь, –

Так люблю, что, страдая, любуюсь тобой!

И за что я люблю тебя, тихая ночь!

Ты не мне, ты другим посылаешь покой!..

 

Чтó мне звезды – луна – небосклон – облака –

Этот свет, что, скользя на холодный гранит,

Превращает в алмазы росинки цветка

И, как путь золотой, через море бежит?

 

Ночь! – за что мне любить твой серебряный свет!

Усладит ли он горечь скрываемых слёз,

Даст ли жадному сердцу желанный ответ,

Разрешит ли сомненья тяжёлый вопрос!

 

Что мне сумрак холмов – трепет сонный листов –

Моря тёмного вечно-шумящий прибой –

Голоса насекомых во мраке садов –

Гармонический говор струи ключевой?

 

Ночь! – за что мне любить твой таинственный шум!

Освежит ли он знойную бездну души,

Заглушит ли он бурю мятежную дум –

Всё, что жарче впотьмах и слышнее в тиши!

 

Сам не знаю, за что я люблю тебя, ночь,–

Так люблю, что, страдая, любуюсь тобой!

Сам не знаю, за что я люблю тебя, ночь, –

Оттого, может быть, что далёк мой покой!

 

Полонский  (спрашивает, оборачиваясь к гостю).  Ну, как?

Гость.  Нет слов!

Полонский  (идёт).  Может, я напрасно прочитал то, что Вы могли бы спеть?..

Гость.  Увы!.. Наверное, кому-то другому посчастливится придумать мелодию к этой… больше, чем ночи… (Пауза; в этот момент Полонский садится и наливает чай.) Яков Петрович, а Вам доводилось видеть Гоголя?

Полонский.  Доводилось. Как-то в доме Шевырёва, который вел в «Москвитянине» литературно-критический отдел, – а в этом журнале появилось моё стихотворение «Арарат» – я, так сказать, застал Гоголя в кабинете лежащим на диване. Он весь вечер не проронил ни единого слова. На всё и на всех он глядел сквозь пальцы, прикрывая руками лицо своё. Около него ходили и двигались гости, и никто не решался обратиться к нему с каким-нибудь вопросом… А почему это Вас так заинтересовало?

Гость.  А знаете ли Вы, что после смерти Гоголя люди, разбиравшие его архив, наткнулись на Ваше стихотворение Пришли и стали тени ночи?

Полонский.  Вот как! А как оно там оказалось?

Гость.  Дело в том, что всякое стихотворение, которое Гоголю нравилось, он переписывал собственной рукой и помещал среди своих бумаг…

Полонский.  Что ж! Это высокая похвала для моего юношеского стихотворения, вошедшего в первый мой сборник «Гаммы», изданный по подписке. По правде говоря, не ожидал такого признания…

Гость.  Ну, давайте, как говаривал Ваш знакомец Вельтман, «поднимем Вас на щит» ещё раз и споём про ночь! (Берёт гитару, поёт):

 

Пришли и стали тени ночи

На страже у моих дверей!

Смелей глядит мне прямо в очи

Глубокий мрак её очей;

Над ухом шепчет голос нежный,

И змейкой бьётся мне в лицо

Её волос, моей небрежной

Рукой измятое, кольцо.

 

Помедли, ночь! Густою тьмою

Покрой волшебный мир любви!

Ты, время, дряхлою рукою

Свои часы останови!

 

Но покачнулись тени ночи,

Бегут, шатаяся, назад.

Её потупленные очи

Уже глядят и не глядят;

В моих руках рука застыла,

Стыдливо на моей груди

Она лицо своё сокрыла…

О солнце, солнце! Погоди!

 

Помедли, ночь! Густою тьмою

Покрой волшебный мир любви!

Ты, время, дряхлою рукою

Свои часы останови!

 

Полонский  (выходя из задумчивости).  Вот Вы упомянули вскользь об Александре Фомиче Вельтмане. Это был очень оригинальный человек; в его сочинениях причудливо смешивались реальность и фантастика. В разговорах со мной он, например, утверждал: «Нашими постройками, рытьём каналов, бурением колодцев, минами мы только причиняем вред нашей земле как планете – она живой организм и так же страдает, как если бы нас кололи и резали. Когда-нибудь земля за это накажет нас…» Вы качаете головой?

Гость.  Нет, нет, не подумайте, что я не согласен. Просто вспомнились строки Высоцкого:

 

«Как разрезы, траншеи легли,

И воронки, как раны, зияют.

Обнажённые нервы земли

Неземное страдание знают…»

 

Очень похожие ощущения… (Пауза.)  Яков Петрович, а почему Вы всё-таки уехали из Москвы после окончания университета? Казалось бы, у бедного студента дела пошли в гору: издан первый сборник стихов, появились новые и интересные знакомства и т. д.

Полонский.  Ну что ж, возвращаемся к «телеге». Ну, во-первых, оттого, что вышел первый сборник моих стихов, я не стал богаче. Сами, наверное, знаете, что прокормиться литературным трудом практически невозможно. Да и литературное имя приобрести всегда очень нелегко. Мне врезались в память слова того же Вельтмана: «…как бы Вы сами ни были даровиты и талантливы, Вас никто в толпе не заметит или заметят очень немногие, если другие не поднимут Вас на щит».

Во-вторых, рассчитывать на карьеру в Москве при моих скромных юридических способностях не приходилось: я ведь учёностью и блестящей эрудицией не отличался – даже оставался однажды на второй год. В-третьих, я был очень беден, а у отца, который сам еле сводил концы с концами, просить денег на своё содержание было совестно. Ну а, в-четвёртых… (Пауза.)

Гость.  А, в-четвёртых, думаю, уже известная нам Соня Коризна?

Полонский.  Конечно, я немножко слукавил, когда сказал Вам, что мы были только друзьями…

Это было необычное и странное создание. Страстная, недюжинная по уму и насмешливо-остоумная семнадцатилетняя Софочка буквально ворвалась в мою жизнь. Её красота привлекала массу поклонников, которых при мне она называла «своим зверинцем». «А если так, – заметил я, – я никогда не буду в их числе, уверяю Вас…» (Встаёт из-за стола, выходит.)  Помню летние лунные ночи, когда в саду мы оставались вдвоём; она говорила со мной так загадочно и, не упоминая ни словом о любви, дразнила меня одними намёками. Помню, как однажды ночью в густой тени деревьев я зажёг спичку, будто бы для того, чтобы закурить сигару, а на самом деле, чтобы на миг осветить лицо её, всех и каждого поражающее красотой…

 

Полонский начинает читать стихотворение Последний разговор:

 

Соловей поёт в затишье сада;

Огоньки потухли за прудом;

Ночь тиха. – Ты, может быть, не рада,

Что с тобой остался я вдвоём?

 

Я б и сам желал с тобой расстаться;

Да мне жаль покинуть ту скамью,

Где мечтам ты любишь предаваться

И внимать ночному соловью.

 

Не смущайся! Ни о том, что было,

Ни о том, как мог бы я любить,

Ни о том, как это сердце ныло, –

Я с тобой не стану говорить.

 

Речь моя волнует и тревожит…

Веселее соловью внимать,

Оттого что соловей не может

Заблуждаться и, любя, страдать…

 

Но и он затих во мраке ночи,

Улетел, счастливец, на покой…

Пожелай и мне спокойной ночи

До приятного свидания с тобой!

 

Пожелай мне ночи не заметить

И другим очнуться в небесах,

Где б я мог тебя достойно встретить

С соловьиной песней на устах!

 

(Поворачивается к гостю.)  Влюблённый без памяти, при ней я притворялся холодным. Но увлечь девушку было не в моих правилах, а жениться я не мог, так как и она была бедна, и я был беден... Я ещё не служил, и не желал служить. Да и мог ли я думать о женитьбе, когда, вышедши из университета и нуждаясь в партикулярном платье, я вынужден был продать золотые часы свои, полученные мною в дар в то время, когда я был в шестом классе гимназии…

(Подходит к гостю.)  Вот и сами судите.  (Садится.)  По совету своего друга я решился поехать в Одессу, где у него работал брат.

Гость.  А не кажется Вам, Яков Петрович, что Вы попросту бежали от своей любви? Бежали, как Ваш друг Фет от своей возлюбленной Марии Лазич, который тоже оправдывал своё действие недостаточностью средств и бесперспективностью будущего? И не пришлось ли Вам, как позднее Фету, как говорится, «кусать локти» и остаток жизни оплакивать утрачённую возможность возможного счастья?

Полонский  (удивлённо).  Вы что: ясновидец или «яснослышац», что ли? Я ведь тут до Вашего прихода рассуждал на тему Фета и Лазич. Впрочем, Вы же из другого времени, и Вам виднее… (Говорит сам себе.)  Однако попался я в собственную ловушку…

(Опять поворачивается к гостю.)  Серёжа, мне сейчас в голову пришла одна мысль по поводу проведённой Вами параллели между Фетом и мной. Мне кажется, что Афанасий Афанасьевич придал своей влюблённости чересчур мистическую окраску; он настолько уверился в единственности Лазич для своей души, что просто отторгал другие души, тянущиеся к нему. Напротив, я, признавая за Софьей Коризной огромную притягательность для себя, всё же оставил, слава Богу, маленький уголок души для других, и Бог послал мне, в конце концов, мою Леночку…

От Марии бежала как бы вся душа Фета, оставив для неё очень совершенный, но маленький кусочек, – отсюда, наверное, и такая трагическая её смерть. А от Софочки бежал мой несовершенный, но цельный в своём сомнении и бедности, кусочек моей души, хотя оставшаяся часть души была у неё, – отсюда, вероятно, и – Софья Михайловна Дурново, чужая жена, и – Елена Полонская, моя жена…

Гость.  Но ведь счастье с ней было очень кратким, словно Высшая рука оборвала его в наказание – не за Софочку ли?..

Полонский.  Не будем касаться наказаний: я о них уже Вам прочитал. Важно другое: мы с Леной были мужем и женой, были обвенчаны перед Богом. Пусть и маленькое время, но наше соединенье было полным во всех отношениях.

Гость.  Но почему Вы отказываете Фету в «обвенчанности» его встречи?

Полонский.  Да я не отказываю, я анализирую и предполагаю; вполне вероятно, что Мари действительно была его судьбой, но не придумываем ли мы сами себе эту судьбу? Разве можно однозначно определить, ТВОЁ это – по большому счету – или не твоё? Здесь надо уметь полностью забыть своё приятие или неприятие, а довериться Богу и жизни, найти себя в ИСТИНЕ, а не заменять истину собой… (Пауза.)  Ну что, удовлетворили Вас мои неуклюжие объяснения?

Гость.  Я подумаю над этим на досуге; впрочем, сколько людей, столько и мнений. Извините, пожалуйста, Яков Петрович, что я, как следователь, допытывался у Вас о сокровенном…

Полонский.  Да чего уж там! Все равно сплю!

Гость.  А можно я еще чуть-чуть поинтимничаю?  (Полонский кивает головой.)  Мне сейчас захотелось спеть «Затворницу». Скажите: это стихотворение, ставшее чрезвычайно популярной песней у революционеров-народников, случайно не образом Софьи Михайловны навеяно?

Полонский.  Мне кажется, молодой человек, мы и так чересчур злоупотребили личностным фактором. Я вот поддался искушению и попытался на свой лад пофилософствовать по поводу чужих отношений… Важно ведь не кому написано, а как выражено в стихотворении чувство к этому «кому» и куда ведёт это чувство! Что нам дороже: то, когда Пушкин писал, обращаясь к Керн: «…как гений чистой красоты!» или, когда он же: «Как у дамы Керны ноги очень скверны…»?

Тургенева – особенно окружение Некрасова – осуждали за увлечение Полиной Виардо: жадная, некрасивая, вульгарная. А на сколько прекрасных произведений вдохновило Ивана Сергеевича чувство к этой певице! Сколько прямо-таки великих лирических стихов написал Фет, влюблённый в образ – или точнее: бессмертную душу – Марии Лазич, а ведь она, будучи во плоти, курила табак, что, по мнению некоторых, – недопустимо для настоящей женщины… Есть Суд, который рассудит те или иные посвящения, увлечения, развлечения… По поводу «Затворницы» могу только сказать Вам следующее: во-первых, Софочка не была затворницей, во-вторых, написал я эти строки в Тифлисе, а не в Москве; ну а, в-третьих, мне непонятно, чем приглянулась господам-нигилистам моя песня? Там же сказано: «Где нет людей прощающих, туда возврата нет!» Разве революционеры умеют прощать? Видимо, они не разглядели сути в моём стихотворении… И ещё.  (Смеётся и грозит гостю пальцем.)  Серёжа, не уподобляйтесь иным газетчикам, которым прямо-таки необходимо залезть в чужую постель.

Гость  (приподнимается).  Яков Петрович, да разве я?..

Полонский  (машет рукой).  Шучу, шучу, хотя ведь в каждой шутке есть доля истины… Не обижайтесь, ради Бога! Просто мне хочется видеть, что Вы – на самом деле жнец, а не на чужих сердцах игрец.

Гость.  Извините. От старых привычек трудно избавляться. Я спою на свой мотив, можно?

Полонский.  Конечно, конечно, пойте, да и меня за излишнюю резкость простите: ведь я невольно сам Вас спровоцировал на такие вопросы.

Гость  (поёт):

 

ЗАТВОРНИЦА

 

В одной знакомой улице –

Я помню старый дом

С высокой, тёмной лестницей,

С завешенным окном.

Там огонёк, как звёздочка,

До полночи светил,

И ветер занавескою

Тихонько шевелил.

 

Никто не знал, какая там

Затворница жила,

Какая сила тайная

Меня туда влекла,

И что за чудо-девушка

В заветный час ночной

Меня встречала, бледная,

С распущенной косой.

 

Какие речи детские

Она твердила мне:

О жизни неизведанной,

О дальней стороне.

Как не по-детски пламенно,

Прильнув к устам моим,

Она дрожа шептала мне:

«Послушай, убежим!

 

Мы будем птицы вольные –

Забудем гордый свет…

Где нет людей прощающих,

Туда возврата нет…»

И тихо слёзы капали –

И поцелуй звучал –

И ветер занавескою

Тревожно колыхал.

 

Полонский  (после паузы).  Ну вот, взял я рекомендательные письма и отправился в «дальнюю» сторону. На пути в Одессу разыскал однокашника; мы заехали с ним в имение Раевских. Там нам показали хату, где жила старушка-няня Раевских. Она нас угостила арбузами и рассказывала о Пушкине – сами понимаете, с каким трепетом слушал я её речи и взирал на тот диванчик, где некогда сиживало «Солнце нашей поэзии». Конечно, мне важна была не обстановка, не место, а то, что некогда здесь дышал дух великого поэта… А в Одессе меня познакомили со Львом Сергеевичем Пушкиным.

Гость.  Правда ли, что он подарил Вам портфель своего покойного брата?

Полонский  (улыбается).  Правда. Лев Сергеевич вообще очень тепло отнёсся к моим юношеским литературным опытам, и, как мне потом рассказывали, в письме к редактору «Современника» Плетнёву советовал обратить внимание на мой, простите, талант. Видимо, ввиду своей благорасположенности ко мне он и подарил, как некую эстафету, портфель Александра Сергеевича. Но я, к сожалению, где-то его затерял в силу своей вечной рассеянности… Впрочем,  (смеётся)  это лишний раз доказывает, что я не фетишист! Ну а как я перенял эстафету, судить опять-таки не мне.

Гость.  Но Вы снова не задержались даже в таком чудном граде, каким является Одесса, и отправились на Кавказ.

Полонский.  Да, несмотря на интересный круг общения с новыми друзьями и на то, что жизнь в Одессе была значительно дешевле, чем в Москве. Я ведь, давая частные уроки, особенно ни в чём не нуждался… Но уже тогда в одном из писем я, помнится, признавался: «…неизвестность имеет какую-то особенную прелесть – весь интерес недочитанного романа, который стал увлекать вас волшебным вымыслом».

Гость.  А не пожалели потом о своих «грузинских» годах?

Полонский.  Ничуть. Мой добрый одесский приятель Иван Фёдорович Золотарёв уехал в Тифлис и звал меня к себе, обещая найти подходящую должность. И нашёл. Я отправился в путь с целью занять должность сотрудника редакции журнала «Кавказский вестник». Постоянная работа с литературным уклоном и возможность побывать в местах, связанных с именами Пушкина, Грибоедова, Лермонтова, и проникнуться духом Кавказа, словно подгоняли меня.

(Пауза.)  Знаете, когда я впервые въезжал в Тифлис, этот серокаменный город произвёл на меня тяжёлое, безотчётно-неприятное впечатление. Жара 40 градусов! Зато вечером, в тот же день, я не мог налюбоваться им…

Гость.  Я вычитал у Соловьёва, что в Ваших кавказских стихах особенно выступил поэт-живописец; что хотя Вам и предшествовали здесь Пушкин и Лермонтов, Вы не заимствовали от них красок, и Ваши картины Кавказа гораздо ярче и живее, чем у них. Соловьёв писал, что «не только Лермонтов, но даже Пушкин брал Кавказ живьём лишь со стороны внешней природы, а человеческая действительность этого края изображается у него хотя верными, но слишком общими чертами. Напротив, в кавказских стихотворениях Полонского именно местная жизнь схвачена в её реальных особенностях и закреплена яркими и правдивыми красками... Даже в лирике чувствуется эта насыщенность местным колоритом». Вы разрешите прочесть?

Полонский.  А что именно?

Гость.  «После праздника».

Полонский.  А я, по правде, думал – «Не жди».

Гость.  А вы его сами потом прочитайте, ладно?

Полонский  (весело).  Хорошо. Устроим состязание русских певцов-сазандаров – на грузинский мотив, только без зурны. Но перед тем скажу несколько слов по поводу тамошней моей жизни. Работа в журнале оказалась работой корректора, а по распоряжению начальника канцелярии, куда был приписан журнал, мне было поручено заняться статистикой сначала Тифлиса, а потом и всего тифлисского уезда…

Невесёлое занятие, но работа есть работа, и я тянул лямку, как мог. А плюсом в этой «лямке» было знакомство с местными обычаями... Я вдруг выяснил для себя, что повседневная жизнь коренных жителей Тифлиса оказалась куда живее, колоритнее быта приезжих чиновников, которые почти всё свободное от службы время просиживали за картами. Разговоры в этой среде сводились к городским пересудам, полученным чинам и орденам…

Я слыл оригиналом, потому что вместо игр и пересудов любил бродить по городу; заглядывал на базары, в духаны, в караван-сараи, посещал знаменитые тифлисские бани. Мне очень нравились живописные тифлисские сады, виноградники, сакли с плоскими кровлями. На этих кровлях вечерами танцевали девушки – грузинки и армянки – в национальных костюмах…

Гость.  Яков Петрович, мне тоже захотелось предварить наше состязание одной маленькой песней на Ваши стихи того периода.  (Берёт гитару.)

 

НИЩИЙ

 

Знавал я нищего: как тень

С утра, бывало, целый день

Старик под окнами бродил

И подаяния просил...

Но всё, что в день ни собирал,

Бывало, к ночи раздавал

Больным, калекам и слепцам –

Таким же нищим, как и сам.

 

В наш век таков иной поэт.

Утратив веру юных лет,

Как нищий старец изнурён,

Духовной пищи просит он. –

И всё, что жизнь ему ни шлёт,

Он с благодарностью берёт –

И душу делит пополам

С такими ж нищими, как сам…

 

Полонский  (встаёт и идёт к центру кабинета).  Итак, сударь, к барьеру! Прополосните горло и начнём. Первый стихотворный выстрел за Вами.

Гость  (делает несколько глотков, встаёт и становится напротив Полонского). Яков Полонский, После праздника, 1849год.

 

Вчера к развалинам, вдоль этого ущелья,

Скакали всадники – и были зажжены

Костры – и до утра был слышен гул веселья –

Пальба, и барабан, и вой зурны.

 

Из уст в уста ходила азарпеша,

И хлопали в ладони сотни рук,

Когда ты шла, Майко, сердца и взоры теша,

Плясать по выбору застенчивых подруг.

 

Сегодня вновь безлюдное ущелье

Глядит пустыней, – мирная пальба

Затихла – выспалось похмелье –

И съехала с горы последняя арба!

 

Не всё же праздновать! – весёлый пир народный

Прошёл, как сон… Так некогда любовь

Моя прошла – пыл сердца благородный

Простыл, давно простыл; – но не простыла кровь!

 

Как после праздника в глотке вина отраду

Находит иногда гуляка удалой,

Так рад я был внимательному взгляду

Моей Майко, плясуньи молодой!

 

Что ж медлю я… Бичо! ты конюх мой проворный!

Коня!! – Её арбу два буйвола с трудом

Везут. – Догоним… Вот играет ветер горный

 

В момент последней строки поднимает руку в сторону Полонского.

 

Катибы бархатной пунцовым рукавом…

 

Полонский  (театрально покачнувшись).  Ну что ж! Удовлетворительно! Противник ранен, но, увы, слегка. Теперь мой черёд.  (Объявляет.)  Тот же автор и тот же самый год: Не жди.

 

Я не приду к тебе… Не жди меня! Недаром,

Едва потухло зарево зари,

Всю ночь зурна звучит за Авлабаром.

Всю ночь за банями поют сазандари.

 

Здесь тёплый свет луны позолотил балконы,

Там углубились тени в виноградный сад,

Здесь тополи стоят, как тёмные колонны,

А там, вдали, костры весёлые горят –

 

Пойду бродить! – Послушаю, как льётся

Нагорный ключ во мгле заснувших Саллалак,

Где звонкий голос твой так часто раздаётся,

Где часто, вижу я, мелькает твой личак.

 

Не ты ли там стоишь на кровле под чадрою,

В сиянье месячном?! – Не жди меня, не жди!

Ночь слишком хороша, чтоб я провёл с тобою

Часы, когда душе простора нет в груди;

 

Когда сама душа – сама душа не знает,

Какой любви, каких ещё чудес

Просить или желать – но просит – но желает –

Но молится пред образом небес,

 

И чувствует, что уголок твой душен,

Что не тебе моим моленьям отвечать, –

Не жди! – я в эту ночь к соблазнам равнодушен –

Я в эту ночь к тебе не буду ревновать.

 

Гость.  Яков Петрович, вместо театрального падения разрешите поверженному противнику поклониться Вам.  (Совершает поясной поклон.)

Полонский  (подходит к гостю).  Да что Вы, Серёжа! Это я Вам должен быть благодарным: словно в юность окунулся…

Гость.  Извините, Яков Петрович, я хочу сейчас отступить от темы – или точнее: приблизиться к ней, – и прошу ответить на вопрос: «Как Вы относитесь к «Женственной тени»? Вот тот же Соловьёв отмечал, что все истинные поэты так или иначе знали и чувствовали Её, но немногие ясно говорили о ней; из наших яснее всех – Яков Полонский…»

Полонский.  Интересный скачок из Тифлиса в область поэтической метафизики. Ну что ж: извольте! Я укажу Вам на сверхчеловеческий, «запредельный», но вместе с тем совершенно-действительный и даже как бы мой личный источник чистой поэзии. Отвечу своим стихотворением десятилетней давности.  (Объявляет.)  Царь-девица

Гость  (не давая Полонскому начать, сам начинает читать):

 

В дни ребячества я помню

Чудный отроческий бред:

Полюбил я царь-девицу,

Что на свете краше нет.

На челе сияло солнце,

Месяц прятался в косе,

По косицам рдели звёзды, –

Бог сиял в её красе…

 

Останавливается.

 

Полонский  (по-отечески).  Продолжайте, продолжайте…

Гость  (продолжает):

 

И жила та царь-девица

Недоступна никому,

И ключами золотыми

Замыкалась в терему.

Только ночью выходила

Шелестеть в тени берёз:

То ключи свои роняла,

То роняла капли слёз...

 

Опять останавливается и смотрит на Полонского.

 

Полонский  (подхватывает):

 

Только в праздники, когда я,

Полусонный, брёл домой,

Из-за рощи яркий, влажный

Глаз её следил за мной.

И уж как случилось зто

Наяву или во сне?! –

Раз она весной, в час утра,

Зарумянилась в окне –

 

Всколыхнулась занавеска,

Вспыхнул роз махровых куст,

И, закрыв глаза, я встретил

Поцелуй душистых уст.

Но едва-едва успел я

Блеск лица её поймать,

Ускользая, гостья ко лбу

Мне прижгла свою печать.

 

С той поры её печати

Мне ничем уже не смыть,

Вечно юной царь-девице

Я не в силах изменить…

Жду, – вторичным поцелуем

Заградив мои уста, –

Красота в свой тайный терем

Мне отворит ворота…

 

Полонский  (после паузы).  Я ответил, или  (смеётся)  мы вместе ответили на Ваш вопрос? Может быть, вернёмся в Тифлис? Я Вам расскажу о Нино Чавчавадзе, вдове нашего знаменитого Грибоедова, которой я потом посвятил стихи, где были такие строки:

 

«…Там, в тёмном гроте – мавзолей,

И – скромный дар вдовы –

Лампадка светит в полутьме,

Чтоб прочитали Вы

Ту надпись и чтоб вам она

Напомнила сама –

Два горя: горе от любви

И горе от ума».

 

Кстати, я впервые прочёл в доме у Нины Александровны первую свою большую вещь – «Дареджана, царица Имеретинская»… Так будем возвращаться?

Гость.  Давайте поедем в Петербург: ведь именно туда Вы отправились с целью получить разрешение на постановку этой пьесы… Да и уезжали Вы с Кавказа с бодрым и ясным чувством духовной свободы:

 

«…Всё, что было обманом, изменою,

Что лежало на мне, словно цепь, –

Всё исчезло из памяти – с пеною

Горных рек, выбегающих в степь».

 

Полонский.  Воля Ваша! Но тогда сыграйте-ка что-нибудь на дорожку!

 

Идут к столу, садятся.

 

Гость  (берёт гитару).  Выбирайте: Тень ангела как иллюстрация к «Царь-девице» или Соловьиная любовь как своеобразный гимн Вашей молодости?

Полонский  (наливает чай).  Да, дилемма!.. Всё-таки давайте:

 

«В те дни, как я был соловьём,

Порхающим с ветки на ветку,

Любил я поглядывать зорким глазком

В окно, на богатую клетку…»

 

Гость  (поёт, продолжая):

 

В той клетке, я помню, жила

Такая красавица птичка,

Что видеть её страсть невольно влекла,

Насильно тянула привычка.

Слезами во мраке ночей

Питал я блаженные грёзы,

И пел про любовь я в затишье аллей –

И звуки дрожали, как слёзы.

 

И к месяцу я ревновал…

И часто к затворнице сонной

Я страстные вздохи свои посылал

По ветру, в струе благовонной.

Нередко внимала заря

Моей серенаде прощальной –

В тот час, как, проснувшись, малютка моя

Плескалася в ванне хрустальной.

 

Однажды гроза пронеслась…

Вдруг, вижу, – окно нараспашку,

И клетка, о радость! сама отперлась,

Чтоб выпустить бедную пташку.

И стал я красавицу звать

На солнце, в зелёные сени –

Туда, где уютные гнёзда качать

Слетаются влажные тени.

«Покинь золотую тюрьму!

Будь голосу Бога послушна!» –

Я звал… но к свободе, Бог весть почему,

Осталась она равнодушна.

 

Бедняжка, я видел потом,

Клевала отборные зерна –

Потом щебетала – не знаю о чём –

Так грустно и так непритворно!

О том ли грустила она,

Что крылышки доля связала?

О том ли, что, рано промчавшись, весна

Навек мои песни умчала?

«Покинь золотую тюрьму!

Будь голосу Бога послушна!» –

Я звал… но к свободе, Бог весть почему,

Осталась она равнодушна

 

Полонский.  Серёжа, а давайте больше не будем «ездить». Вы уж, наверное, мою «подорожную» основательно изучили: довелось мне побывать и в Германии, и в Швейцарии, и во Франции, и в Италии… Причём путешествовать приходилось в качестве домашнего учителя детей четы Смирновых или в качестве предполагаемого помощника издателя журнала, известного богача – графа Кушелева.

Гость.  Яков Петрович, я знаю, что Вы неплохо рисовали и именно за границей решились обучаться живописи всерьёз. Однако где Вы взяли средства на это?

Полонский.  Так как мои литературные успехи были не блестящи, «Дареджану» мою запретила цензура, рассказы тоже кромсали, с нашими журналами отношения не наладились, более-менее настоящий сборник, не считая маленьких, вышел в Петербурге только в 1855 году – я, по совету мужа Александры Осиповны, попытался в мастерской художника Дидэ усовершенствовать свой второй дар. А деньги мне на это пожертвовали Смирновы, чтобы отвязаться от меня, ибо учуяли во мне своего «внутреннего» врага…

Я уж про «черноокую» Россет-Смирнову Вам рассказывал. Я как-то довольно скоро её понял и перестал доверять ей. Из-под маски простоты и демократизма просвечивался аристократизм самого утончённого и вонючего свойства, под видом кротости скрывался нравственный деспотизм…

Гость.  Ну и как, смогли Вы добиться успехов на ниве живописи?

Полонский.  Вряд ли! Хотя месяцы, когда я занимался живописью, считаю счастливейшими в моей жизни.

Гость.  Почему?

Полонский.  Да потому, должно быть, что я только что избавился от занятий, мне не свойственных. Впервые отроду я пользовался свободной жизнью, в надежде, что живопись даст мне возможность зависеть только от себя и своего таланта. Честно признаюсь, я думал в Женеве, что смогу совмещать живопись и литературный труд: первое – днём, второе – вечером и ночью.

Гость.  Ну и?..

Полонский.  Ну деньги, как я их ни экономил, имели тенденцию таять, а в живописи, чем дальше я уходил, тем больше сомневался в своём даровании. Я вдруг почувствовал, что природа, меня окружавшая, сильнее души моей – то есть, магнетизма в ней больше, чем во мне… Для дилетанта природа – женщина, в которую он страстно влюблён и перед которой он робеет. Для художника природа – жена, которую он любит, но обходится с ней запросто, по-домашнему. Конечно, здесь под словом художник я разумею живописца, – не знаю можно ли это отнести к поэту. Может быть… Практических дивидендов мне живопись не дала, а для души я по-прежнему рисую: вот и когда гостил этим летом у Фета, привёз из его Воробьёвки с десяток акварелей.

Гость.  Яков Петрович, раз уж мы коснулись другого аспекта того, что называется искусством, грешно было бы пройти и мимо музыки. Какое у Вас отношение к этому продукту человеческой мысли?

Полонский  (удивлённо).  Музыка – продукт?  (Смеётся.)  Ах Вы, провокатор! Ну, мы тоже не лыком шиты! Извольте. – Концерт:

 

Здесь Берлиоз!.. я видел сам

Его жидовско-римский профиль

И думал: что-то скажет нам

Сей музыкальный Мефистофель?

И вот, при свете ламп и свеч,

При ярком грохоте оркестра,

Я из-за дамских вижу плеч,

Как тешит публику маэстро.

Трубят рога, гремит тимпан,

В колокола звонят над нами…

И над поющими струнами

Несётся звуков ураган.

И адская слышна угроза…

И раздаются голоса…

И встали дыбом волоса

На голове у Берлиоза.

 

Поют!.. увы! не понял я,

Что значит хор сей погребальный?

И вдруг – тебя увидел я,

Знакомка милая моя,

Тебя, мой критик музыкальный.

К коленам уронив цветы,

К полудню сорванные нами,

Меж двух колонн сидела ты

Бледна, с померкшими очами.

Я угадал: страдала ты

Без мысли и без наслажденья,

Как от какой-то духоты

Иль в ужасе от сновиденья.

И думал: скоро на балкон

Мы выйдем… звёзды видеть будем…

И эту музыку забудем

(Инструментальный гром и звон) –

Забудем, как тяжёлый сон.

 

Гость.  Благодарю Вас! А чтобы Вы не считали меня провокатором  (улыбается),  я дополню Вас Вашими же стихами:

 

Из вечности музыка вдруг раздалась,

И в бесконечность она полилась,

И хаос она на пути захватила –

И в бездне, как вихрь, закружились светила:

Певучей струной каждый луч их дрожит,

И жизнь, пробуждённая этою дрожью,

Лишь только тому и не кажется ложью,

Кто слышит порой эту музыку Божью,

Кто разумом светел, в ком сердце горит!

 

Полонский.  Ну что ж! Теперь я должен благодарить за то, что Вы так к месту вспомнили мою Гипотезу. Думаю, что и Тень Ангела будет сейчас в такт. Вы помните эпиграф к этому стихотворению?

Гость.  Yes. «She walks in beauty like the night». Byron.

Полонский.  Да, да… «Она идет, сверкая красотой подобно ночи…»

Гость  (берёт гитару и поёт):

 

Тень Ангела прошла с величием царицы:

В ней были мрак и свет в одно виденье слиты.

Я видел тёмные, стыдливые ресницы,

Приподнятую бровь и бледные ланиты.

И с гордой кротостью уста её молчали,

И мнилось, если б вдруг они заговорили,

Так много бы прекрасного сказали,

Так много бы высокого открыли,

Что и самой бы стало ей невольно

И грустно, и смешно, и тягостно, и больно…

 

Как воплощённое страдание поэта,

Она прошла в толпе с величием смиренья;

Я проводил её глазами без привета,

И без восторженных похвал, и без моленья…

С благоговением уста мои молчали –

Но… если б как-нибудь они заговорили,

Так много бы безумного сказали,

Так много бы сердечных язв раскрыли,

Что самому мне стало б вдруг невольно

И стыдно, и смешно, и тягостно, и больно…

 

(Откладывает гитару.)  Об этом стихотворении с восхищением отзывался Александр Блок, считая его одним из лучших в русской лирике.

Полонский.  А кто это?

Гость.  Это один из выдающихся русских поэтов, который очень любил Якова Петровича Полонского; даже людей оценивал, так сказать, по их отношению к Вашему творчеству. Это он с негодованием восклицал: «Публика любит большие масштабы: Полонский для нее уже второстепенность!» и называл Вас в числе «избранников» и «великих учителей».

Полонский.  Вот как! Любопытно! А кто он, откуда?

Гость.  Ну, чтоб было понятней: Блок – внук Андрея Николаевича Бекетова, известного ботаника и ректора Петербургского университета. Блок был одним из вождей символизма – течения в русской поэзии. Не декадентства, с его придуманностью придуманного, а именно – символизма: не навязывание миру явлений чуждого им смысла, но обнаружение в них их собственной глубины и многомерности…

Судьба у него была трагичной, на его жизнь пришлись все испытания, которые Богу было угодно послать на землю Русскую… Рано умер, и никто толком не знает от чего.

Полонский.  Мне в голову сейчас пришла одна мысль; я хотел высказать её ещё тогда по поводу выдоха Владимира Высоцкого: «Безвременье вливало водку в нас…» Так вот, безвременье наступает, на мой взгляд, тогда, когда внутреннее «я» приходит в обострённое несоответствие с внешним: то есть, человек интуитивно знает, как дóлжно быть, а любимый разум почему-то нашептывает ему, что нужно просто быть.

Противоречие между внутренним сердечным и внешним разумным зрением выбивает человека из седла, и зачастую он разбивается насмерть…

Гость.  Да… Как и апостол Павел в послании к римлянам говорит: «Ибо не понимаю, что делаю; потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю».

Полонский.  Вот, вот… И тот же апостол верно заметил: «Всё мне позволительно, но не всё полезно; всё позволительно, но не всё назидает…»  (Встаёт, идёт от стола.)  У меня была однажды очень интересная встреча и  (смеётся)  опять-таки ночью:

 

Я шёл и не слыхал, как пели соловьи,

И не видал, как звёзды загорались,

И слушал я шаги – шаги, не знаю чьи,

За мной в лесной глуши неясно повторялись.

 

Я думал – эхо, зверь, колышется тростник;

Я верить не хотел, дрожа и замирая,

Что по моим следам, на шаг не отставая,

Идёт не человек, не зверь, а мой двойник.

 

То я бежать хотел, пугливо озираясь,

То самого себя, как мальчика, стыдил…

Вдруг злость меня взяла – и, страшно задыхаясь,

Я сам пошёл к нему навстречу и спросил:

(Идёт к гостю.)

 

 – Что ты пророчишь мне или зачем пугаешь?

Ты призрак иль обман фантазии больной?

 

Долгая пауза; Полонский смотрит в глаза распрямившемуся гостю.

 

Гость  (с волнением в голосе):

 

 – Ах! – отвечал двойник, – ты видеть мне мешаешь

И не даёшь внимать гармонии ночной;

Ты хочешь отравить меня своим сомненьем,

Меня – живой родник поэзии твоей!..

 

Полонский  (усаживает жестом гостя и читает в зал):

 

И, не сводя с меня испуганных очей,

Двойник мой на меня глядел с таким смятеньем,

Как будто я к нему среди ночных теней –

Я, а не он ко мне явился привиденьем.

 

Пауза; Полонский садится.

 

Гость.  Вот за эти строки, за «Царь-девицу», за «Зимнюю невесту» да и за многое другое Вас и ценили поэты… Но как интересно! Вы встретили свою светлую половину и убедили себя и других, что это и есть Ваша подлинная сущность, а вот другая «российская гордость», напротив, столкнулась со своим «чёрным человеком» и…

Полонский.  Что «и»?..

Гость.  Да не мне судить: молод ещё!

Полонский.  Ну, хорошо. А Блок?

Гость.  Я думаю, что он пережил настоящую жизненную драму… (Пауза.)  Вы, кстати, помните, что записали в альбом к Елене Штакеншнейдер?

Полонский.  Ах, Лёлечка, прекрасное создание, добрый мой друг, помогавший мне в тяжкие минуты моей жизни… Когда меня травили разномастные критики, она меня убеждала, что в руках у меня не лира, а золотая арфа в отличие от других поэтов. Лёля однажды сказала слова, которые до сих пор греют: «Вы так чутки, Вы передаёте такие для простых смертных неуловимые звуки человеческого сердца или природы, что кажетесь чем-то нездешним, небывалым; Вы, кажется, в самом деле имеете дар слышать, как растёт трава…» Конечно, это преувеличение с её стороны, но – какой друг! Обычные друзья завидуют твоему успеху, а она радовалась, когда у меня что-то хорошо получалось…

Да, Вы, кажется, спросили, что я писал ей в альбом? Я много чего писал туда!

Гость.  Про назначение писателя.

Полонский.  Помню это стихотворение.  (Читает):

 

Писатель, если только он –

Волна, а океан – Россия,

Не может быть не возмущён,

Когда возмущена стихия.

Писатель, если только он

Есть нерв великого народа,

Не может быть не поражён,

Когда поражена свобода.

 

А как это стихотворение связано с трагедией Блока?

Гость.  Думаю, что напрямую. Блок, как писатель, как «нерв народа», откликнулся поэмой на события, перевернувшие лик России. Задыхаясь в душной атмосфере «безвременья», он принял катастрофу за очищающий порыв ветра и поставил впереди делателей этой катастрофы самого Христа. Через непродолжительное время он, видимо, разглядел истинный смысл «благих» намерений разрушителей старого порядка и ужаснулся. Рассказывают, что перед смертью он просил родных и близких уничтожить все экземпляры своего произведения…

Полонский  (сокрушённо).  Господи, как мы все виноваты перед Россией; вот и мои эти строки…

Гость.  Нет, Яков Петрович, строки как раз прекрасные, если только знать, чуять, что ли, этот самый «нерв великого народа» и понимать, а не демонстрировать свободу…

Полонский.  Мы как-то незаметно вернулись к тому, от чего пытались уйти…

(Пауза.)  От меня вот позитивистская критика все время требовала активной жизненной позиции. Ещё молодой Добролюбов, рецензируя мою книгу стихов, писал: «Нам теперь нужна энергия и страсть; мы и без того кротки и незлобивы…»

А я никогда не признавал себя ни нигилистом, ни либералом, ни ретроградом; я всегда хотел только одного: быть самим собой. Если бы я был только чистым сторонником «чистого» искусства, к коему меня усердно причисляли, меня бы никогда не заинтересовала судьба Веры Засулич, покушавшейся на жизнь петербургского градоначальника:

 

«Что мне она! – не жена, не любовница,

И не родная мне дочь!

Так отчего ж её доля проклятая

Спать не даёт мне всю ночь!

Спать не даёт, оттого что мне грезится

Молодость в душной тюрьме…»

 

Гость.  Я понимаю Вас, Яков Петрович. Непонятна мне, напротив, позиция тех же позитивистов, не разглядевших, например, в балладе «Беглый» Вашей неизбывной горечи по поводу преждевременной радости от приобретения внешней свободы, Ясно, что крепостное право с общечеловеческой точки зрения – ярмо… Но… Александр Второй освободил крестьян, а «желябовы» в знак благодарности за это уничтожили его. Вероятно, он сам для них был ярмом или тем, что он собой олицетворял…

Впрочем, давайте-ка я Вам лучше спою: в песне подчас больше философии, чем в самой философии.  (Берёт гитару и поёт балладу Беглый):

 

 – Ты куда, удалая ты башка?

Уходи ты к лесу тёмному пока:

Не сегодня-завтра свяжут молодца.

Не ушёл ли ты от матери-отца?

Не гулял ли ты за Волгой в степи?

Не сидел ли ты в остроге на цепи?

 

«Я сидел и в остроге на цепи,

Я гулял и за Волгой в степи,

Да наскучила мне волюшка моя,

Воля буйная, чужая, не своя.

С горя, братцы, изловить себя я дал –

Из острога, братцы, с радости бежал.

 

Как в остроге-то послышалося нам,

Что про волю-то читают по церквам, –

Уж откуда сила-силушка взялась:

Цепь железная, и та, вишь, порвалась!

И задумал я на родину бежать;

Божья ночка обещалась покрывать.

 

Я бежал – ног не чуял под собой…

Очутился на сторонушке родной,

Тут за речкой моя матушка живёт,

Не разбойничка, а сына в гости ждёт.

Я сначала постучуся у окна –

Выходи, скажу, на улицу, жена!

 

Ты не спрашивай, в лицо мне не гляди,

От меня, жена, гостинчика не жди.

Много всяких я подарков тебе нёс,

Да, вишь, как-то по дороге все растрёс;

Я вина не пил – с воды был пьян,

Были деньги – не зашил себе карман.

 

Как нам волю-то объявят господа,

Я с воды хмелён не буду никогда;

Как мне землю-то отмерят на миру –

Я в кармане-то зашью себе дыру.

Буду в праздники царёв указ читать…

Кто же, братцы, меня сможет забижать

 

 – Ты куда, удалая ты башка?

Уходи ты к лесу тёмному пока.

Хоть родное-то гнездо недалеко,–

Ночь-то месячна: признать тебя легко.

Знать, тебе в дому хозяином не быть,

По дорогам, значит, велено ловить.

 

Полонский.  Благодарю Вас, Серёжа, вот и на мои «социальные» стихи у Вас нашлась песня… Я Вам сейчас расскажу про стихотворение Блажен озлобленный поэт, знаете такое?

Гость.  Могу прочитать.

Полонский.  Ну что ж – читайте!

Гость  (читает):

 

Блажен озлобленный поэт,

Будь хоть он нравственный калека,

Ему венцы, ему привет

Детей озлобленного века.

 

Он как титан колеблет тьму,

Ища то выхода, то света,

Не людям верит он – уму

И от богов не ждёт ответа.

 

Своим пророческим стихом

Тревожа сон мужей солидных,

Он сам страдает под ярмом

Противоречий очевидных.

 

Всем пылом сердца своего

Любя, он маски не выносит

И покупного ничего

В замену счастия не просит.

 

Яд в глубине его страстей,

Спасенье – в силе отрицанья,

В любви – зародыши идей,

В идеях – выход из страданья.

 

Невольный крик его – наш крик,

Его пороки – наши, наши!

Он с нами пьёт из общей чаши,

Как мы отравлен – и велик.

 

Полонский.  Я послал зти стихи в «Вестник Европы». Его редактор Стасюлевич не захотел их публиковать, усмотрев в них выпад против Некрасова, автора строк «Блажен незлобивый поэт…». Стасюлевич мне написал, что это непохоже на меня: дескать, я не умею злиться, а здесь и то, и другое есть.

Гость.  Знакомое состояние. Злиться вместе с ними – хорошо, а злиться на их злость – ни в коем случае!..

Полонский.  Я ответил Стасюлевичу так: «Обращать мои стихи только к Некрасову было бы прилично, если бы было справедливо. Но это несправедливо, а, стало быть, и неприлично»… И дальше, помнится, продолжал, что в 19 веке европейское общество сочувствует не незлобивым, а озлобленным – и стихи мои не что иное, как поэтическая формула, выражающая этот факт.  (Пауза.)  А почему это так? Какая причина, что чем глубже, смелее и всестороннее отрицание, тем более в нас восторженного сочувствия, и почему положительные идеалы, как бы они крупны и блестящи ни были,

 

«Восторгом сладостным наш ум не шевелят…»?

 

Знаете, Серёжа, это решать уже не моё дело – это дело критики, если таковая имеется. Я сам наполовину сочувствую отрицателям, сам не могу освободиться от их влияния и нахожу, что в этом есть своя великая, законная причина, обусловливающая развитие…

Гость  (не дав Полонскому закончить фразу).  Развитие сердца?..

Полонский.  Опять интересный скачок!

Гость.  Да, потому что, мне кажется, Вы имели в виду это! Мне пришло сейчас на ум стихотворение Сумасшедший, где Вы в аллегорической форме удивительно прозорливо нарисовали картину, в которой «науки царствуют – виденья отошли, одни безумцы ими одержимы…».

Полонский.  Ну и ну! Я ведь действительно там упомянул о сердце:

 

«Ликуйте! вечную приветствуйте весну!

Свободы райской гимн из сердца так и рвётся –

И я тянусь, тянусь, как луч, в одну струну –

Чтó, если сердце оборвётся!!»

 

(Грозит пальцем.)  Ах Вы, сердцевед или точнее – сердцеед. Пейте чай.

Гость  (наливает чай).  Яков Петрович, а какие у Вас сложились отношения со Львом Николаевичем Толстым – ведь он, насколько известно, тоже был в некотором роде реформатором в сфере духовной жизни общества? Мне, например, пришлось изучать статью «Лев Толстой – как зеркало русской революции».

Полонский.  Вот как! Зеркало… революции?! Ну и ну! Впрочем, не надо лишних эмоций. Логика есть логика. Дважды два четыре в любом случае, даже когда кто-то с этим не согласен.

(Пауза.)  Я не был с Толстым в очень близких отношениях. Но подметил всё-таки в нём какое-то беспокойство, какую-то угрюмость и игру неведомых мне страстей, чего я почти не замечал у Тургенева. Когда Лев Николаевич выпустил своё «Царство Божие внутри нас», я не стал оспаривать его уничтожающей критики социальных несправедливостей, я оспорил его выводы. Ведь он утверждал примерно следующее: «Совести христианина противны все обязанности государства: и присяги, и подати, и суды, и войско. А на этих самых обязанностях зиждется власть государства. Враги революционные извне борются с правительством. Христианство же вовсе не борется, но изнутри разрушает всё основание государства». В понимании Толстого выходило, что Церковь не отвечала истинному христианству, так как была опорой самодержавия, а он подчеркивал: «Христианство в его истинном значении разрушает государство». Я считал, что эти выводы Толстого толкают людей на гибельный путь анархии. Возражал и против его знаменитой проповеди непротивления злу. Непротивление… Так и просится в рифму – «повиновение»!

Гость.  Яков Петрович, а ведь с Вами здесь были солидарны многие известные люди, в том числе епископ Феофан, затворник Вышенский.

Полонский.  Конечно, духоносные отцы не могли не отреагировать на новое евангелие графа Толстого, но что сказал святитель?

Гость.  В одном из своих писем он процитировал апостола Павла из его послания к галатам: «Кто новое Евангелие будет проповедовать, да будет проклят, анафема» и подчеркнул, что «у Толстого никакой веры нет; у него нет Бога, нет души, нет будущей жизни, а Господь Иисус Христос – простой человек». И главное, отметил святитель,  что «в этом евангелии цитаты похожи на наши, а самый текст другой. Посему автор есть подделыватель безчестнейший, лгун, обманщик…» Епископ Феофан посетовал, что духовные журналы, где учение яснополянского графа разобрано по косточкам, мало кто читает; зато тетрадки Толстого ходят по рукам секретно и секретно распространяется ложь…

Полонский  (задумчиво).  Да, суровый отзыв, нечего сказать! Но: dura lex – sed lex! Конечно, вместо «закона» надо бы вставить «благодать», но, увы, не знаю, как это звучит по латыни… (Другим тоном.)  Льва Николаевича я ценил и ценю как художника, но в ответ на его письмо, где он просил меня не нелюбить его, я ему прямо написал, что он и его идеи и поучения для меня – не одно и то же, и что душа моя несёт другие идеалы, а поэтому я не могу рядом с ним идти даже в Царствие Божие

Гость.  А Вы ему что-нибудь написали по поводу его странных слов о науке, проникнутой христианским чувством или сознанием?

Полонский.  Да, я ему написал, что мне это непонятно, ибо ведь наука верит только опыту, анализу. До веры, какой бы то ни было, ей никакого дела нет, да и не будет. Что касается веры, то она перестает быть верой, если вдаётся в научные рассуждения, так как знать и верить – две вещи несовместимые: тому, что я знаю, я уже не верю, а знаю. И область веры доходит только до границ знания и никогда безнаказанно не переступает их.

Гость.  Интересно сравнить Ваши высказывания с мнением святителя Феофана. Вот дословная цитата из его письма: «Наука не самостоятельная госпожа. В моду вошло выставлять науку как царственную некую особу. Особа эта – мечта. Ни одной у нас науки нет, которая установилась бы прочно в своих началах. Кое-что добыто по всем наукам, но всё это не таково, чтобы давать право ссылаться на науку, как на авторитет решающий. Науки нет, а есть научники, которые вертят наукою, как хотят. Есть, следовательно, только догадки и наведения научников».

Полонский.  Несколько предложений, а сколько в них сказано…(Пауза.)  Серёжа, я решил перехватить у Вас инициативу. Когда Вы обосновывали своё появление у меня, Вы упомянули стихотворение В дурную погоду, а потом посоветовали мне считать Вас жницей…мужского рода. Как там было:

 

«Когда же, наконец, дождусь я ясных дней!

Поднимется ль опять дождём прибитый колос?

Иль никогда среди родимых мне полей

Не отзовётся мне ретивой жницы голос…»

 

Так вот, я чувствую, что моё творчество Вас тронуло, несмотря на то, что «практическая ложь» не исчезла, увы, и в Вашем веке. Но мне хотелось бы услышать от Вас что-нибудь своё, ибо сдаётся мне, что Вы тоже грешите стихосложением. Прочтите, если Вас не затруднит.

Гость  (неуверенно).  Я испытываю какую-то неловкость, но – воля Ваша! Пожалуйста.

 

Мы кому-то нужны, а кому-то – не очень,

А кому-то и вовсе на нас наплевать!

Но бывает наш слог первозданен и сочен

И на паузе в силах сердца разорвать.

 

Пусть Господь не доверил пространнее зала

И не дал от щедрот ежедневных страниц,

И обрёк просто так на «мученья Тантала»,

Но унизимся разве падением ниц?!

 

Нет! Мы знаем, не примет заученной жертвы,

Ибо есть и другие названья Ему:

Это – Истина, это – летящие ветры,

Не подвластные ввек никому!

 

Раз случайно Им брошено семячко в душу,

И не может оно не страдать, не расти –

Всё равно где находятся море и суша,

И подмостки какие, и зритель, и стиль!

 

Если слог первозданен, и сочен, и точен,

Если взгляд устремлён без насилия ввысь –

Не случайно проплаканы роли и ночи,

И ещё не случайней размножена жизнь!

 

Полонский.  Ну, дай Вам Бог всего хорошего и в жизни сей, и в той – другой… Кажется, Вы давно не пели. Сыграйте что-нибудь, соответствующее нашей встрече, а я пока глаза свои прикрою. Рифмы в сердце шевелятся: глядишь, песня поможет им излиться на бумагу…

 

Гость  (берёт гитару и начинает петь):

 

Детство нежное, пугливое,

Безмятежно шаловливое, –

В самый холод вешних дней

Лаской матери пригретое,

И навеки мной отпетое

В дни безумства и страстей,

Ныне всеми позабытое,

Под морщинами сокрытое

В недрах старости моей, –

Для чего ты вновь встревожило

Зимний сон мой, – словно ожило

И повеяло весной? –

Оттого, что вновь мне слышится

Голосок твой, легче ль дышится

Мне с поникшей головой?!

 

Не без думы, не без трепета

Слышу я наивность лепета:

 – Старче! разве ты – не я?!

Я с тобой навеки связано,

Мной вся жизнь тебе подсказана,

В ней сквозит мечта моя; –

 

Останавливается; увидев, что Полонский спит, встаёт, идёт к выходу

и уже на ходу допевает песню.

 

Не напрасно вновь являюсь я, –

Твоей смерти дожидаюсь я,

Чтоб припомнило и я

То, что в дни моей беспечности

Я забыло в недрах вечности, –

То, что было до меня.

 

Гость уходит.

 

Полонский  (во сне читает):

 

Полуночных теней уловленные речи

Встревожили мой сон и подняли с постели;

Я руку протянул и вновь зажёг я свечи;

И тени от меня ушли в углы и щели,

 

И к окнам хлынули, и на пороге стали –

Я видел, при огне, их чуть заметный трепет,

Но то, что я писал, они уж не видали,

А я записывал таинственный их лепет.

 

Пауза несколько секунд.

 

Полонский (очнувшись).  Господи, надо бы записать. (Повторяет.)  Трепет, таинственный, тени, лепет… Нет, не вспомню; это в юности, когда вставал, сразу записывал… (Осматривает кабинет.)  Но где же Серёжа? Неужели сон?  (Ущипывает себя и вскрикивает.)  Да!.. А ведь никто ещё точно не определил, что такое сон.  (Берёт лист.)  А, письмо Фету. Что-то я хотел дописать? Ах да!  (Берёт ручку и пишет): «Вместе с этим письмом посылаю на почту мой «Вечерний звон». Буду очень польщён, если ты присоединишь глухой гул моего звона к «Вечерним огням» твоим».

 

Кладёт письмо и книжечку в конверт, запечатывает; встаёт и идёт к выходу.

Уходит. Уже за кулисами говорит.

 

Голос Полонского.  Настя, отнесите, пожалуйста, это письмо на почту.  (Пауза.)  Репортёр, говорите? Попросите его зайти лет, эдак… через сто: я своё интервью уже дал…

 

Звучит фонограмма:

 

Вечерний звон…не жди рассвета;

Но и в туманах декабря

Порой мне шлёт улыбку лета

Похолодевшая заря…

На все призывы без ответа

Уходишь ты, мой серый день!

Один закат не без привета…

И не без смысла – эта тень…

 

Вечерний звон – душа поэта,

Благослови ты этот звон, –

Он не похож на крики света,

Спугнувшего мой лучший сон.

Вечерний звон, и в отдаленье,

Сквозь гул тревоги городской,

Ты мне пророчишь вдохновенье

Или – могилу и покой?..

 

Но жизнь и смерти призрак – миру

О чём-то вечном говорят,

И как ни громко пой ты – лиру

Колокола перезвонят.

Без них, быть может, даже гений

Людьми забудется, как сон, –

И будет мир иных явлений,

Иных торжеств и похорон.

 

 

З а н а в е с

 

 

 

1995

Используются технологии uCoz